← Выпуск 4

Люмба

Дата выпуска: 2008-04-10

Детям войны посвящается РАССКАЗ
Покинув своё насиженное в конце перрона место чистильщика сапог, я шёл в сторону базара.

С утра моросило. Поэтому заработок был скудным, а день — «чёрным». У нас это означало, что заготовленный «крем» оставался почти полностью. Если удавалось размазать по немецким сапогам половину, то день был «серым».

А если весь, то «белым». Торопясь и сокращая путь, я шёл со своим, на ремне от противогаза, самодельным ящиком с приколоченным накаблучником. Я надеялся сегодня купить стакан крупы. Денег должно было хватить.

Увидев, как напротив водокачки из товарного вагона два эсэсовских солдата на поводках выводили по две-три немецких овчарки, я приостановился. Поскольку я был «тяжелым» со своим драгоценным ящиком, пришлось обходить эту свору выгуливаемых собак. Рисковать не хотелось. В памяти ярко всплыла картина жуткой рваной, окровавленной Колькиной ляжки, которую зашивала тётя Маня обычной иголкой и ниткой, продезинфицированной шнапсом.

Охрана расположенного за депо лагеря военнопленных, работавших на расчистке завалов на путях после бомбёжки, любила от скуки развлекаться со своими собачками. На оказавшегося поблизости кого-нибудь из нас они спускали своих науськанных овчарок. Гогоча, с вышек они наблюдали, как скоро вожак настигал улепётывавшего пацанёнка.

Подождав немного, охранники криком давали команду, и собачки возвращались в коридор из колючей проволоки вокруг лагеря. Собачки были натасканы по-немецки. Хорошо и надёжно. И потому настигали жертву беззвучно и молниеносно. А рвали — по зверски.

Помня об этом, я, не раздумывая, свернул к кучам из разбитых шпал, покореженных рельс и разбитых платформ. В этих кучах у нас были свои лазы и ходы. На всякий случай. Юркнув туда, я через щели наблюдал, не наступит ли тот самый случай. Таиться и трястись от сырого холода пришлось долго. Но когда собачек загнали в вагон, и эшелон тронулся, я заметил, что один из собачников, носивший очки, бегал вдоль медленно идущих вагонов и что-то выкрикивал. Даже запрыгнув в ухоДетям войны посвящается // РАССКАЗ ЛЛююммббаа дящий поезд, он всё громче продолжал звать: «Л-юм-ба! Л-юм-ба!». Эшелон ушёл. Припрятав тут же свой ящик, я помчался на базар.

На следующий день, надеясь наверстать вчерашнее, я шёл за дорогим мне ящиком. Ни о чём не подозревая, внезапно я обнаружил под шпалой крупную немецкую овчарку. Молодая, в новеньком кожаном ошейнике, она лежала, положив голову на передние лапы. Глаза её были закрыты. Но я чувствовал, что она не спит.

Я стоял буквально в нескольких шагах от неё, понимая, что ни убежать, ни спрятаться не успею. Неожиданно эта красавица подняла голову и посмотрела на меня. Я больше злился на себя, чем боялся. Вдруг меня осенило — «Люмба!». Это же отставшая от вчерашнего эшелона овчарка, которую искал и звал тот очкарик.

«Люмба», — произнёс я, так и не поняв, сказал я это громко или самому себе. Собака не реагировала. Она закрыла глаза и улеглась, как лежала. Попятившись немного, я сбежал…

Не желая мириться с потерей ящика, я попробовал вернуться за ним ещё раз дня через два. Но уже издалека я заметил овчарку. Она как будто не сходила с места. Там же и лежала. Меня она тоже заметила и потому села. Она смотрела на меня. Смотрела, как на единственного, кого она «знает» в этом чужом ей городе.

Не из-за ящика, не знаю почему, но я подошёл ближе. Постояв, понимая, что мне что-то надо делать, иначе делать начнёт она, я произнёс: «Л-юм-ба». Овчарка навострила уши. На меня смотрели незлые, умные и голодные глаза. Это единственное в тот момент, что нас объединяло. В кармане моей старой, перелатанной мешковатой куртки железнодорожника лежал кусок блина-лепёшки. Остаток от приготовленного тётей Маней «завтрака». «Оладьи» из всего, что было в доме. Глядя в глаза собаке, я медленно достал оставшийся кусок и бросил его ей. Кусок ударился о шпалу и отскочил к овчарке. Я напрягся ещё больше. Мысленно стал уговаривать: «Ну, бери, бери! Ешь!». Подождав, обнюхав его не раз, она взяла. Взяла!

Целую неделю каждое утро я первым делом отправлялся к Люмбе с куском чего-нибудь съедобного, что я, пересилив голод, оставлял для неё. Не воспринимая эту овчарку только как «немецкую», я осмеливался с каждым разом подходить всё ближе и ближе. Пока не оказался на расстоянии вытянутой руки. Замирая от внутреннего ужаса, я рискнул поднять дрожащую ещё и от холода руку. Я ждал.

Меня колотило. Сидевшая Люмба тоже ждала.

Не возьми она с руки, я всё равно бы ей бросил.

И, скорее всего, оставил бы уже непонятные мне попытки то ли достать свой ящик, то ли её погладить. Я начинал беспокоиться о том, не тяпнет ли она меня за руку, если я выроню кусок ей прямо перед носом. Но вот она поднялась. Обнюхала мою ладонь, потом лежавший на ней кусок вкуснейшей варёной рыбы и, повернув голову, слизнула его себе в пасть. Я почувствовал на ладони мокроту слюны её языка и тычки её шершавого носа. Осмелев совсем, я очень легко и осторожно, очень тихонько, кончиками пальцев провёл по её морде. Потом выше, по шерсти, к ушам. Потом, не опуская руки, я провёл тыльной стороной ладони по горлу собаки, потом по ее шее. Люмба встала и сделала шаг. Впервые я гладил её стоявшую.

Ещё через неделю мы уже везде были вдвоём. Люмбин нюх, её быстрые ноги, её немецкие повадки и знание германской педантичности, кормили не только ее, но и нас.

Она запросто могла утащить какой-нибудь кусок с кухни офицерской столовой, оставшись незамеченной. Или вытянуть из оставленного незакрытым ранца банку сухого пайка солдата, решившего налегке сходить в вокзальный туалет. Учить её этому было не нужно. Погрузив и привязав ей на спину торбу заработанных картофельных очисток, можно было не сомневаться, что она мигом домчит их до нашей землянки. Лаем даст о себе знать. И, подпустив разгрузиться только тётю Маню, прилетит обратно. Спрячется поодаль и будет ждать моего голоса.

Много всего мы с ней напромышляли, заработали и отстояли свое. В холодные зимние ночи Люмба спала в землянке не под моей лежанкой, а вместе со мной. Прижавшись, эта псина грела моё худенькое тельце и вылизывала моё не всегда чистое лицо. А днём мы, случалось, запрягали её в самодельные санки. Практически в ту зиму мы выжили, благодаря ей. 

Лагерные эсэсовцы не раз пытались отловить Люмбу. Но она была умнее их. 

Уходила даже от пули. И тогда эти живодёры, обозлённые собственной тупостью, выманили её под снайперский выстрел, на снег, куском свежего мяса.

Рождённая быть преданной и спасать человека, эта овчарка в наших голодных детских глазёнках видела отражение войны.

Видела её так, как видели, переживали и перечувствовали её мы. И что-то большее, чем инстинкт самосохранения, подвёл её под прицел. Снайпер разрывной пулей целился не наповал, а в верх задней ноги. Чтобы с оторванными лапами и перебитым позвоночником Люмба не уползла и не забилась бы туда, откуда её нельзя было бы достать. После этого выстрела два эсэсовца подошли к ещё живой и скулившей Люмбе. Насмотревшись, они взялись её достреливать. Но не сразу, вначале — в живот и лишь потом в голову.

Я этого не видел. Сашка-Костыль рассказал.

Я нашёл Люмбу, её перебитое тело, на пустыре по кровавому следу. Весенний талый снег начинал стекать ручейками. И в ярком отблеске апрельского солнца прозрачная вода окрашивалась кровью. Снег под Люмбой растаял от вытекшей тёплой крови. Я долго плакал. Отревевшись, я сходил к машинисту дяде Грише за лопатой. Похоронил я Люмбу за насыпью, сбив в кровавые мозоли о ещё мёрзлую землю все руки. От помощи Костыля я отказался.

Павел БРИГИС